С известным литературным обозревателем и педагогом мы разговариваем в небольшой кофейне городка Каш на юге Турции, в стране, куда она с семьей приехала уже 24 февраля. Первое, что бросается в глаза — как чудесно выглядит Галина Леонидовна: загорелая, браслеты на тонких запястьях, легкое платье.

– Говорят, вы в скором времени уезжаете из Турции.

– Не совсем так. Я уеду в Москву на неделю. Потом вернусь, мы еще примерно месяц будем здесь. А после переедем на Кипр: наш дальнейший план — примерно год провести на Кипре. Старший сын, надеюсь, уедет учиться в Голландию. Младшему нужна школа, ему 15 лет, и здесь нет школы, в которую он мог бы ходить. Есть хорошие турецкие школы, но он не знает турецкого языка и вряд ли его выучит быстро настолько хорошо. Но в целом — и мне важно это проговорить вслух — весь наш отъезд связан, в первую очередь, не с моей профессиональной деятельностью, а с профессиональной деятельностью моего мужа, который работает в международной IT-компании: московский офис переехал на Кипр, и, соответственно, в какой-то момент ему необходимо воссоединиться с коллегами.

– Можно ли сказать, что вы находитесь в чуть более привилегированном положении, чем большинство россиян, поскольку основные деньги в семье зарабатывает муж-айтишник?

– Очень сложно ответить на этот вопрос. Конечно, мой муж всегда зарабатывал гораздо больше, чем я, и теперь этот разрыв еще увеличился. Но нельзя сказать, что я такая счастливая, красивая, холеная домохозяйка…

– Но вы, действительно, цветете.

– Здесь трудно не расцвести: видите, всё цветет вокруг. Мы скорее привилегированны в другом плане. Помню, в самом начале войны Путин говорил, что вот, мол, есть такие нехорошие люди, которые зарабатывают деньги в России, а живут за границей. Мы были ровно те самые хорошие, надо думать, люди, которые зарабатывали деньги не в России, а жили и тратили их на родине. Муж работает в международной компании, его доходы не привязаны к России, и именно в силу этого мы оказались в более привилегированном положении. Не как многие здесь, кто продолжает работать на Россию удаленно и вытаскивает оттуда деньги сложными способами.

– Вы не боитесь лететь в Москву?

– Нет, не боюсь. Во-первых, я считаю, что бояться глупо и непродуктивно. Во-вторых, мне кажется, мы еще не дошли до той точки, когда человеку нужно бояться ехать в родную страну. В-третьих, от всего не убережешься. Я пока что не готова о себе думать в терминах полноценного нормального эмигранта. Рассчитываю какое-то время пожить между несколькими странами, с перспективой вернуться, когда у нас отпадет экономическая необходимость быть за пределами России. Ну, и в-четвертых, я вообще мало чего боюсь.

– Будет ли тактично спросить: а все-таки, чего?

– Я боюсь ядерной войны, как все. Думаю, это какой-то укорененный страх. Мы росли в то время, когда ядерная война была настоящим, полноценным кошмаром, которым нас пугали ежедневно, и нынешние разговоры российских начальников на эту тему гальванизируют страхи из детства.

Я очень боюсь болезней и каких-то сложностей с близкими. Особенно с близкими, которые остаются в России, до которых я не смогу добежать за пару часов. Опыт меня не готовил к жизни с родителями в разных странах. Я надеюсь, мы сможем воссоединиться, и я бы хотела, чтобы это случилось на родине.

– Вы считаете, эта война надолго?

– Я вообще никак не считаю. 23 февраля я была абсолютно уверена, что большой настоящей войны не будет. То есть я могла с некоторым усилием допустить, что Россия попытается занять территорию ДНР и ЛНР в объеме, в котором она ее на тот момент уже фактически контролировала. Но того, что сейчас происходит, я никак не могла предугадать, что существенно понижает ценность любых моих прогнозов. «You know nothing, Jon Snow» — это вот я.

Я не склонна рассматривать отъезд из России или, напротив, жизнь в России в этических терминах. Честно говоря, не вижу ничего страшного, чтобы продолжать жить в России, если ты можешь сохранять свою нравственную целостность, не идти на ужасные компромиссы, не делать чего-то противоречащего твоим принципам. Я бы хотела быть на родине независимо от того, какой в ней режим: режим у нас последние двадцать лет, прямо скажем, так себе, но живешь же не только и не столько с режимом — я живу в стране, живу с людьми, с культурой, и, покуда это хоть как-то возможно, хотела бы это практиковать. Это очень смешно, но я стопроцентный патриот.

– Сейчас это настолько размытое понятие, что каждый сам для себя патриот…

– Ну вот я ощущаю себя точно патриотом. Так получилось, что в силу и происхождения, и профессиональной деятельности я очень связана с российскими регионами. Я здесь, в Турции, общаюсь с разными людьми, и с интересом обнаруживаю, что огромное множество москвичей и петербуржцев никогда не бывали в Хабаровске, Красноярске — даже в Ярославле бывали не все. Для меня же вся Россия очень родная, понятная, близкая страна. Если я еду в Новосибирск, то пишу длинный список людей, с которыми успею повидаться, и еще один длинный список тех, кому просто не скажу о том, что приехала, потому что не успею повидаться со всеми, а они обидятся. Для меня вообще вся страна так устроена. Я очень глубоко в ней укоренена и не думаю, что эта связь когда-нибудь прервется. Я тесно связана с какими-то институциями типа провинциальных библиотек. Мои студенты — люди со всей России, у нас всегда было очень много студентов из регионов. Очень трогательно, когда я приезжаю куда-нибудь в Рязань или Нижний Новгород, ко мне подходят и говорят: «А вот моя девочка у вас училась, мой мальчик у вас учился, они мне сказали, что на вашу лекцию нужно обязательно прийти». Для меня Россия — это множество людей, далеко за пределами Садового кольца, я живу в России, а не в Москве. Мой патриотизм — это любовь к этому миру, к этим людям, к тем культурным делам, которые они делают в разных точках. 

Для меня Россия — это, что называется, мои люди. Они живут по всей стране, от Калининграда до Владивостока. И конечно, связь с ними для меня является основой патриотизма.

– Недавно у нас вышло первое полноценное интервью Миши Козырева с момента отъезда, и он говорит, что этим интервью сжигает за собой все мосты. Вы не сжигаете?

– Ой, нет, что вы. Я эти мосты берегу, холю и лелею. Миша всегда был гораздо более радикален, чем я.

– Там красной нитью идет размышление о том, где и когда мы что-то просмотрели. Михаил очень переживает, что выводил в ротацию группы, которые сейчас ездят с Z-турне. А вы, если бы могли вернуться назад, сделали бы что-то иначе?

– То, о чем вы говорите, — типичный образец нормальной интеллигентской рефлексии, которая очень коротко описывается словосочетанием «если бы да кабы». Что бы я сделала по-другому, если бы я знала о том, что 24 февраля нас ждет война? Я бы апостилировала свидетельство о браке. Не стала бы покупать дачу. Решила бы много практических вопросов, которые сейчас остаются нерешенными. Сделала бы я что-нибудь в своей культурной жизни совсем по-другому? Не знаю, сложно сказать.

В меня сейчас редкий человек не кинул камень за то, что я на своем YouTube-канале сделала интервью с Захаром Прилепиным. К сожалению, для нас всех, несмотря на свою совершенно людоедскую политическую позицию, Прилепин был и остается одним из самых ярких современных русских писателей. Я горюю о нем как о потерянной душе. Считаю, что писатель такого дарования, потерянный для человечности, — это огромная беда. Два года назад мне казалось, что можно говорить с Захаром, оставаясь в литературных рамках. Тогда он уже давно вернулся с Донбасса, несколько остыл, был готов со мной беседовать о Есенине, о своем романе «Обитель», о литературных вкусах и предпочтениях. Я бы не позволила ему в рамках нашего разговора сказать что-то плохое об Украине, но разговор в литературных терминах казался мне допустимым и даже необходимым — я видела в этом попытку диалога с людьми противоположных взглядов. Сейчас это уже невозможно, и мы с ним, конечно, никогда уже ни о чем не поговорим, но тогда — не теперь.

Есть такая естественная стратегия человеческого мозга — выстраивать всю свою жизнь исходя из какого-то последующего события. «Вся жизнь моя была залогом свиданья верного с тобой». Нам кажется, что наши действия или их отсутствие неизбежно приводят к неким последствиям. Это, на самом деле, синдром детского всемогущества: не сделай я интервью с Захаром Прилепиным, не выведи Миша Козырев в ротацию группу 7Б, все бы пошло по-другому? Крайне маловероятно. Синдром коллективной и персональной ответственности — это иллюзия контроля. Публичному человеку, который привык, что его мнение чего-то стоит, — да просто современному человеку, который много лет привыкал к мысли, что он не тварь дрожащая, — очень сложно признать, что у него не было рычагов влияния. Не сделай я это интервью, война все равно бы началась. От того, что Миша Козырев не вывел бы группу в публичное пространство, война все равно бы началась. Это очень больно признать — в некотором смысле даже больнее, чем принять на себя коллективную ответственность. Но это правда так.

«Ад был где-то рядом все эти годы…»
читайте также

«Ад был где-то рядом все эти годы…»

Михаил Козырев — о том, почему наша культура с неизбежностью закончилась Бучей

– Но разве мы всё делали, что могли?

– Я жалею о том, что на рубеже 90-х и нулевых годов, когда нынешний режим только зарождался, я была очень занята другими делами. Не было глубинного системного понимания того, к чему всё идет. То, что в мои 23-24 года я не задумывалась о том, что вся эта путинская «вертикаль власти», приход во власть силовиков с ФСБ-шным прошлым, — это тревожный сигнал. Я жалею не о том, что, грубо говоря, пропустила какие-то митинги в 2018-м (хотя я ходила примерно на все). Я жалею о том, что в 2000-м году не была достаточно политически активна. Мне кажется, именно тогда были совершены все те главные ошибки, о которых имеет смысл горевать сейчас — в том числе совершены лично мной.

Еще я жалею о том, что за те самые последние восемь лет, которыми друг друга все теперь попрекают, я изолировала от себя мысль о Донбассе.

Перечисляла какие-то деньги, потому что примерно имела представление о том, что там творится, но это было несколько дежурно. Мне казалось, это какое-то контейнированное явление: оно само по себе ад, мы можем туда послать немного гуманитарной помощи людям, которые в этом аду живут, и всё. Я не думала об этом как о проблеме, касающейся меня, моих близких, дорогих мне людей и институций по обе стороны российско-украинской границы. Не знаю, могла бы я это как-то изменить или нет, но вот в этом месте моя совесть неспокойна.

Есть одна вещь, в которой я бы хотела исповедаться публично. Года четыре назад мне прислал свой роман о Донбассе замечательный украинский журналист Мстислав Чернов — мы знаем его благодаря фотографиям из Мариупольского роддома. Этот роман — он называется «Время снов», — очень честный, горький, и вместе с тем гуманный — показался мне любопытным, но литературно несовершенным, и я отложила его в сторону до лучших времен. Сегодня же я думаю, что поспособствуй я его публикации в России тогда, помоги я российскому читателю увидеть ситуацию с другой стороны, глазами безусловно порядочного и отважного человека из Украины, возможно, это что-то изменило бы. Я жалею, что этого не сделала вовремя.

– Есть мнение о том, что страдать, сидя на берегу бухты с прозрачной водой, проще.

– Думаю, что уровень страдания глубоко персонален и индивидуален. Я вижу здесь много людей, которые страдают чудовищно, и вижу людей, которые не страдают почти совсем — ну, или страдают по каким-то очень частным, локальным поводам. Я бы не стала это связывать с близостью к прозрачной бухте. Для нас, например, оказалось важным самое тяжелое первое время провести в месте, которое нам не чужое — поэтому мы выбрали Каш, где много раз бывали раньше. Сделалось ли от этого наше страдание больше или меньше? Честно говоря, сомневаюсь — думаю, что где угодно я бы страдала примерно так же.

– Вы написали в инстаграм, что выходили на балкон и буквально выли, чтобы этого не видели домашние. Когда перестали?

– Я не перестала. Иногда я хожу поплакать на балкон, иногда в душ. Мне кажется, что это нормально: есть люди, которые плачут, есть люди, которые не плачут, это не значит, что первые переживают глубже, а вторые — менее глубоко, это просто разные типы физиологической реакции. 

Я тот человек, который плачет. Для меня это органичный способ борьбы с внутренним дискомфортом.

Поэтому да, продолжаю в том же духе. Я оплакиваю гибнущих людей, оплакиваю судьбу украинских беженцев, свою прежнюю жизнь, я оплакиваю погибшие надежды моих друзей, учеников и т.д. — это терапевтическая практика, можно сказать, спокойная, рефлексивная. Не то чтобы я живу в перманентной истерике — нет. Для меня это нормальный способ: пошел, поплакал, — полегчало.

– Как быстро вы начали работать? Многие были в оцепенении первые недели и месяцы.

– Как писала Екатерина Шульман, счастлив «имеющий неотменяемые обязанности». Я преподаю в университете. Когда ты можешь себе позволить сказать, что у тебя лапки, — это хорошо. Когда у тебя есть 50 напуганных детей, по большому счету, тут уже volens nolens соберешься и будешь работать. У меня были сложности с тем, чтобы читать и писать — вот это мне давалось тяжело, тут я была как все, тоже думала, зачем писать стихи после Освенцима. А занятия я вела немножко на автопилоте, но, говорят, неплохо, потому что — ну, а куда я денусь с подводной лодки? Я не могу бросить своих учеников, своих студентов, это мой священный долг.

– Сейчас в ВШЭ идет новый набор, на следующий учебный год, верно?

– У нас он начнется немного позже. «У нас» равно в магистратуре. В бакалавриате я никак не участвую в наборе, этот процесс течет помимо меня. А в магистратуре, где я работала full time, пока что всё абсолютно непонятно. Формально я по-прежнему профессор Высшей школы экономики. Раньше в вузе были довольно либеральные взгляды на то, где ты находишься физически, преподаешь ты дистанционно или вживую. Но с учетом всего, что говорится о высшем образовании, какие-то надежные планы строить невозможно. Мы с коллегами — Майей Кучерской, Мариной Степновой, Александрой Борисенко, это костяк магистратуры «Литературное мастерство», — решили, что будем жить так, как жили. Планировали набирать магистратуру — будем ее набирать, пока нам не скажут «нет». Это может измениться, но мы не можем контролировать процесс. И мне кажется, что сегодня одна из самых важных вещей (это всегда было полезно, но сегодня прямо обязательно) — научиться различать то, что ты контролируешь, и то, что ты не контролируешь. Мы можем контролировать, чтобы к нам пришли классные дети, чтобы у нас было интересно, была оптимальным образом составленная программа. Это наша область контроля. А закроют нас, не закроют, — науке сие не известно, и думать об этом — бессмысленно.

– Как вы думаете, выход из Болонской системы скажется на образовании прямо сейчас?

– Пока что никаких настоящих действий в этом направлении никто не осуществляет. Голос громкий, только приказ неразборчивый: нам что-то скомандовали, а что делать, никто не сказал. Все затаились, сидят и надеются, что пронесет. 

Я ожидаю, что следующее движение, которое может быть совершено, — это движение по переименованию: давайте у нас будет не Болонская система, а, скажем, Калининградская.

Она будет очень суверенная, ни на что не похожая, но, на самом деле, мы оставим все как есть, только чуть-чуть подпилим напильничком. Через один этап — это, как выражается Эльвира Набиуллина (я очень полюбила это выражение), — структурная трансформация, под которой, понятное дело, скрывается ад, кошмар…

– …и отрицательный рост.

– И высвобождение рабочей силы, и социальные хлопки. Но это еще довольно далеко. Вообще, образование, — это очень большой пароход, который нельзя развернуть ни за полгода, ни за год, ни даже за два. Учебный контракт, который подписывают и вуз, и поступающие, предполагает определенные условия. Расторжение его — непростая процедура, и я не думаю, что кто-то захочет в нее ввязываться без прямого жесткого давления сверху.

– Что самое сложное оказалось в отъезде?

– Сложное в этом примерно всё. Я сама с собой договорилась, что в силу объективных обстоятельств мы откладываем решение на год, то есть я — эмигрант продолжительностью в год. Надеюсь, что этот год я смогу приезжать в Россию, сохранять связь с российскими структурами. Не из-за денег, хотя это очень популярная тема. Многие эмигранты укоряют тех, кто продолжает сотрудничать с отечественными организациями и получать там деньги. Z-патриоты, в свою очередь, говорят: «Уехала, кормушку сохранила, продолжает сосать кровь из России!» Мои доходы внутри страны и были-то довольно ничтожны, а теперь совсем незаметны, так что, повторюсь, дело не в этом. Через год мы сядем с мужем и детьми, подумаем, посмотрим по сторонам, примем какое-то следующее решение.

– Из чего для вас складывается ощущение дома?

– Из кого — это моя семья. Где моя семья, там и дом. Как говорит мой муж, мы — прайд из четверых, такая табуретка с четырьмя ножками. Мы друг с другом очень тесно связаны, эмоционально, психологически, бесконечно обнимаемся, разговариваем, такие семейно-домашние. И хотя, конечно, очень много вещей осталось на родине, мы все скучаем, каждый по чему-то своему, но где мы — там и дом.

– Здесь же у вас уже несколько лекций было?

– Да, три.

– Как они прошли? Меньше ли было публики?

– Я бы не сказала, публики было довольно много, 65-70 человек на каждой встрече, это, в принципе, то количество, которое приходило на меня примерно где угодно. Эти встречи в Каше — огромная радость и утешение, и поддержка, причем не только для слушателей, но и для меня: все-таки возможность увидеть живых людей, которых ты можешь потрогать руками, посмотреть им в глаза, — это совершенно не то же самое, что встреча в зуме. Ну и главное, было ощущение коллективного действия. Мы перечисляем все деньги, которые выручаем за эти лекции, благотворительным организациям, которые занимаются помощью беженцам — и обустройством в России, и обустройством в Европе, и помощью тем, кто оказался в России, но по понятным причинам хочет уехать на Запад. И помощью фондам, которые спасают домашних животных во время военных действий.

– К вам приходили с начала войны с угрозами, например, в личку?

– Да, безусловно. Меня очень любят патриотические фантасты, они вот прямо жить не могут, как меня любят.

– Сергей Лукьяненко?

– Во главе с Лукьяненко, да, но главный мой поклонник, кажется, это писатель Олег Дивов. Они сами до меня не добирались, но какие-то их товарищи писали мне гадости, присылали фотографии подъезда со словами «Не вздумай возвращаться, тварь! Мы знаем, где ты живешь!», обещали расклеивать листовки с моим портретом и набором «русофобских» высказываний в надежде, что «соседи сами меня замочат». Но, честно сказать, я не очень испугалась. Во-первых, потому что ничего нового — они всю дорогу это делали время от времени. Кроме того, я с некоторым удивлением и даже своеобразным умилением обнаружила, что фотографии моего подъезда они скачали в сети. Это были фото до ремонта, условно, годичной давности, то есть доехать до моего подъезда и сфотографировать его лично не собрались.

– Было ли разочарование в героях ваших интервью из-за их позиции после начала войны? Очень многие ведь просто промолчали — Владимир Владимирович Познер, например.

– Он вообще ничего не сказал. Познера с 24 февраля никто больше не видел.

– Или долгое молчание Татьяны Никитичны Толстой.

– Я не уполномочена говорить за нее, но мы с Татьяной Никитичной немного общались после начала войны: она в таком же ужасе и тоске от происходящего, просто не рассматривает для себя возможность разрыва с Россией. Это не сервильная позиция. Это позиция «что бы ни было, это моя страна, я принимаю ее любой». Я думаю в каких-то других терминах: моя страна — это библиотекари в Архангельске или на Алтае, и им сейчас сложно, а дальше будет еще сложнее. Но Татьяна Никитична иначе устроена.

Я в начале войны переписывалась с одним довольно известным писателем, который всегда был за то, что жителей Донбасса надо защищать. И он мне написал, что в ужасе от происходящего, он хотел, чтобы Россия стала щитом для региона, а не карающим мечом для всех остальных.

Я вижу много людей, которые говорят: да, мы должны были защитить Донбасс, но все остальное не наше и не надо было этого делать.

Не то чтобы эта логика была мне симпатична. Я считаю, что Донбасс — это Украина, и единственное, что Россия могла сделать, — это культурными гуманитарными способами поддерживать людей там, и экономическими и юридическими тех, кто хочет оттуда уехать. Никакое вторжение, никакое вмешательство в дела другой страны недопустимо, но позиция «Мы должны их защищать» хотя бы как-то вмещается в мою голову. А позиция «Мы должны разнести под корень всю Украину, чтобы отомстить за эти восемь лет», — нет, не помещается. Нынешняя позиция Захара Прилепина выходит за границы моего понимания, она людоедская и бесчеловечная. Меня сильно разочаровал Захар. Да, в общем, пожалуй, что и всё.

С кем-то я общалась приватно. Я не могу ни от кого, особенно от людей, находящихся в России и не имеющих возможности уехать, требовать или даже ожидать громкой публичной позиции. Даже Познер меня не разочаровал. Понимаете, Владимир Владимирович — человек в возрасте. Ужасный эйджизм — говорить «старый»…

– Но ему 87 лет, и это старость, да.

– Я видела, как он включается. Он профессионал, и то время, что он на публике, выглядит очень свежо и бодро. Но в момент, когда он выключается, эти годы заметны. Сидит перед тобой: красавец, обаятельный, яркий. А потом надо подняться по лестнице, когда никто не видит, и ты понимаешь, что ему реально 87 лет. Я не та, кто будет требовать или ожидать каких-то громких выступлений от человека в его возрасте. Возможно, мне просто не хватает принципиальности, но тут уж как есть.

Не могу сказать, чтобы кто-то меня удивил. Я абсолютно не удивлена позицией Максима Галкина, потому что я его знаю, она для него естественна и органична: такой человек просто технически не мог занять другую позицию. Другие мои герои-собеседники уехать не могут. Я общалась с ними приватно, понимаю, что у них внутри все то же самое, что и у нас, но даже я — вроде бы, уехавшая — стараюсь быть аккуратной в публичных высказываниях, а они просто выбирают стратегию молчать и не привлекать к себе лишнего внимания.

– Когда здесь разговариваешь с людьми и спрашиваешь, собираются ли они возвращаться, некоторые отвечают: «Не раньше, чем умрет Путин». Как думаете, насколько этично желать смерти кому бы то ни было?

– Я не знаю. Сейчас вообще лучше воздерживаться от любых обобщений. Я себе запретила употреблять местоимение «мы», только «я». Для меня совершенно разные вещи, когда проклятьями разражается украинец из Харькова или Северодонецка, и когда такими же проклятьями разражается эмигрант из Тель-Авива или из Америки. То, что простительно человеку, который непосредственно переживает ужас, не очень простительно человеку, который сидит в комфорте. Я не знаю, этично ли желать смерти кому бы то ни было, включая Путина. Я внутри себя не желаю, первый аффект прошел. И понимаю, что никому не могу пожелать смерти, физически не могу, такова моя природа. Пожелаю ли я, чтобы эта власть ушла и по возможности понесла наказание за содеянное? Да, безусловно, мне бы этого очень хотелось.

Поделиться
Больше сюжетов
Почему Россия стала мировым пугалом с ядерной кнопкой?

Почему Россия стала мировым пугалом с ядерной кнопкой?

Объясняет Евгений Савостьянов — человек, пытавшийся реформировать КГБ, экс-замглавы администрации президента, объявленный «иноагентом»

Как глава правительства стал врагом государства

Как глава правительства стал врагом государства

Экс-премьер Михаил Касьянов отвечает на вопросы Кирилла Мартынова, своего подельника по «захвату власти»

«План собран слишком быстро, чтобы быть жизнеспособным»

«План собран слишком быстро, чтобы быть жизнеспособным»

Реалистично ли новое мирное соглашение Трампа? Подпишутся ли под ним Россия и Украина? Интервью с директором Института Кеннана Майклом Киммаджем

«Наша работа даже в самых “отмороженных” условиях приносит результат».

«Наша работа даже в самых “отмороженных” условиях приносит результат».

Интервью адвоката Мари Давтян, которая помогает женщинам, пострадавшим от домашнего насилия

«История Саши Скочиленко уже стала американской»

«История Саши Скочиленко уже стала американской»

Режиссер Александр Молочников — о своем фильме «Экстремистка», Америке, России и «Оскаре»

Зеленский и «фактор доверия»

Зеленский и «фактор доверия»

Как коррупционный скандал скажется на президенте Украины: объясняет политолог Владимир Фесенко

«Санкциями, простите, можно подтереться»

«Санкциями, простите, можно подтереться»

Чичваркин о «кошельках» Путина, «минах» под экономикой РФ, и Западе, который «может, когда хочет»

«Кто-то на Западе должен громко сказать: нужно прекратить дискриминацию по паспорту»

«Кто-то на Западе должен громко сказать: нужно прекратить дискриминацию по паспорту»

Жанна Немцова рассказала «Новой-Европа», как война и санкции лишили рядовых граждан доступа к их инвестициям на Западе и как вернуть эти деньги

Как командиры убивают своих и вымогают деньги у их родных?

Как командиры убивают своих и вымогают деньги у их родных?

Разговор Кирилла Мартынова с Олесей Герасименко о спецпроекте «Обнулители»